Кулькин, Анатолий Михайлович

23:00
М.К. Петров Продолжение

М.К. Петров 

Проблема ценностно-психологической совместимости в гипотезе Роберта Мертона о становлении опытной науки  (продолжение)

Английский историк науки Мефайес, пытаясь, например, разобраться в причинах ускоренного развития английской технологии в ХVIII-ХIХ вв., исходит из относительной независимости накопления научного знания и его использования. Если приложение знания шло в Англии ускоренными темпами, то о научной деятельности этого сказать было нельзя: «Научное знание, – пишет Мефайес, – вообще не обнаруживает аналогичной концентрации в пределах Британии, особенно в случае с химией, где связи между научным знанием и новыми технологиями были, пожалуй, наиболее тесными. Развитие научного знания было общеевропейским феноменом. Во Франции, например, государство оказывало значительно большую помощь науке через Академию наук, военные ассигнования, а также и в прямой форме поддержки прикладных исследований... В целом ученые вели более систематические исследования во Франции, чем по эту сторону Канала. Страны, не затронутые индустриализацией, но имеющие военные нужды, учреждали академии того же типа с государственным патронажем, с государственной и частной помощью полезным искусствам, особенно если они обещают военные приложения. Примером здесь могут служить академии Швеции, России, Пруссии, Италии»[1].

Объясняя неравномерности развития национальных технологий, опирающихся на единый общеевропейский массив научного знания, Мефайес подчеркивает значение психологического воздействия научных сообществ и экспериментирующих ученых на практическую деятельность в различных отраслях производства. В ходе такого воздействия вырабатывалась массовая, научная в своей основе установка, которая концентрировала внимание на статистике, измерениях, сравнениях, на поиске переменных, отражающих качество используемых технологий, производительность, затраты труда, т.е. это воздействие создавало технологическую парадигматику приложения, без которой невозможны ни оценка действующих технологий, ни появление мотивации на внедрение новых технологий.

Наука ХVII-ХVIII вв., например, почти ничего не дала сельскому хозяйству, а то, что она предлагала к внедрению, могло бы дать отрицательные результаты. Мефайес признает это, но тут же замечает, что все эти рецепты для использования определенных химических реакций, при всей их ложности, необходимо были связаны с такими важнейшими требованиями, как экспериментальная проверка, строгое наблюдение и запись результатов, сравнение, поиск альтернативных путей производства продукта и т.д. Это была программа отказа от традиционных методов и «пропагандируемые учеными научные процедуры и установки могли оказывать значительно большее влияние, чем то конкретное научное знание, которое ученые пытались распространять»[2].

Создание парадигматики приложения в форме массовой установки на внедрение новых технологий является, безусловно, сложной и болезненной проблемой, в понимание которой могут быть вовлечены и основные идеи гипотезы Мертона, поскольку и здесь результативность пропагандистских усилий ученых должна бы обнаруживать единое и явно вненаучное ценностное основание. Но, как показывают Родерик и Стивнз[3], массовость сама по себе, если она не поддержана академическим опосредованием, не решает проблемы. Они различают две волны промышленной или научной революции, причем первая, действительно основанная на массовой установке, опиралась скорее на изобретательность самоучек, чем на массированные приложения научного знания, а вторая, начавшаяся в середине XIX. в. потребовала более высокой научной и технической подготовки, не могла уже основываться на изобретательности самоучек-практиков.

Могущество Англии начала и середины XIX в., ее ведущее положение на мировом рынке опирались на текстиль, тяжелое машиностроение, металлургию, т.е. в конечном счете на изобретения талантливых практиков типа цирюльника Аркрайта, кузнеца Ньюкомена, шахтера Стефенсона, лаборанта Уатта. Но уже во второй половине XIX в. на мировом рынке появляются продукты органической химии, удобрения и взрывчатые вещества, электротехнические товары, разработка которых людьми, не сведущими в соответствующих разделах науки, попросту невозможна. В отличие от Германии, которая в начале XIX в. сумела перестроить всю систему образования, переориентировав ее на науку, Англия сохранила традиционную «классическую» ориентацию практически до начала XX в., что и повело к быстрому отставанию Англии от Германии и США.

В Англии 1870г. естественные науки преподавались только в 20% школ, где обучалось менее 10% учеников [8, с.38]. Школы, особенно для средних социальных классов, готовили учеников для поступления в университеты, где основной состав лекторов и преподавателей (членов колледжей) был связан с «классическими» языками и математикой (см. таблицу)[4].

Таблица.

Состав членов колледжей Оксфорда и Кембриджа в 1870 г.

 

«Классика»

Математика

Юриспруденция и история

 Естественные науки 

Оксфорд

145

28

25

4

Кембридж

67

102

2

3

 

На развитие технического образования в Англии долгое время отрицательно влияли классовые предрассудки и снобизм социальных групп, каждая из которых имела свое устойчивое представление о «должном» или «приличном» образовании для выходцев из данной группы. В этой иерархии должных образований, следующей за иерархией классов и групп, техническое образование вполне официально рассматривалось как образование для «трудящихся»[5] и пользовалось соответствующим второстепенным статусом: «До самого конца XIX в. университеты были формой образования средних и высших классов, учеба в них связывалась с определенными ограничениями. Техническое образование рассматривалось как более низкая, а не как качественно отличная форма образования. Оно считалось подходящим для ремесленников, но не для средних классов»[6].

Принятый в 1890 г. «Акт о местных налогах» (основа финансирования английского технического образования) также был рассчитан на «низы», содержал явную уничижительную ноту: «В 1888 г. правительство учредило органы местной власти, а в следующем году Акт о преподавании технических дисциплин дал право этим органам повышать налоги для помощи техническому образованию. Большинство местных органов неохотно обращалось к использованию этих новых возможностей, но зато они с энтузиазмом взялись за реализацию возможностей использования сумм, переданных в их распоряжение правительством по Акту о местных налогах 1890 г. В этом году лорд казначейства ввел обложение спирта дополнительным налогом в 6 пенсов за галлон, и Парламент, под давлением А.Д. Экланда, уговорил правительство передать эти фонды («виски-мани») в распоряжение новых органов местной власти для финансирования технического образования. Местные власти тут же начали создавать комитеты технического обучения на правах советников по распределению этих значительных новых фондов»[7].

Анализ трудностей парадигма приложения научного знания и его академического опосредования в различных странах позволил фундаментально усомниться в прикладной части формулы религиозной санкции науки – «прославлять могущество бога и приносить пользу людям». У Мертона идея приложения научного знания мыслится как сама собой разумеющаяся и не требующая экспликаций составляющая единой проблемы социализации науки по основанию господствующих ценностей и ориентаций. Будь это так, трудности с техническим образованием должны были бы возникать где угодно, но не в пуританской Англии и, во всяком случае, не могли бы принять форму затяжного классового опосредования парадигмы приложения научного знания как второсортной формы деятельности, приличествующей «низам».

Вместе с тем прикладная составляющая формулы санкции «на пользу людям» настолько часто употребляется в аргументациях ХVII в. в защиту науки, что сомневаться приходится не в наличии такой составляющей, а в том смысле, который вкладывался в ХVII в. в понятия «пользы ближнего», «пользы людям», «процветания человечества» и т.п. Имелось ли в виду современное «технологическое» истолкование этих понятий, осознающее «пользу» через приложение научного знания, или нечто совсем иное? Холл, например, пишет о Бойле, одном из выдающихся пропагандистов опытной науки: «Среди многих примеров Бойля, показывающих пути практического использования научного знания, есть и такой, который прекрасно иллюстрирует его личное понимание этой возможной пользы. Он рассказывает, как однажды, роясь в темном захламленном шкафу, опрокинул по неосторожности плохо заткнутую и не имеющую этикетки бутылку, пролил ее содержимое на новый костюм. Жидкость испортила бы костюм, но, судя по запаху, это была кислота, и он тотчас начал принюхиваться к другим бутылкам, не обнаружится ли бутылка со щелочью. «Вынув одну из них, – пишет Бойль, – я, не зная, что это такое, определил по запаху нашатырный спирт и в три приема восстановил поврежденные места до их первоначального цвета»[8].

Ясно, что такое представление о прикладных возможностях научного знания и о механизмах приложения плохо согласуется с современными представлениями о приложении как о развитой и сложной организационной форме утилизации растущего научного знания в целях повышения качества функционирующих социально-значимых структур и создания новых, более совершенных. Соответственно, внимание историков науки начинают привлекать более вероятные, чем приложение научного знания, претенденты на заполнение прикладным смыслом формулы религиозной санкции науки. Часть исследователей склоняется к герметизму. Рэттанси замечает: «Большинство тех мотивов, которые, по Мертону, были общими для пуританизма и опытной науки, на самом деле обнаруживаются вплетенными в развитие герметизма в протестантских странах с конца ХVI столетия»[9].

С эллинистических времен, особенно в Египте, герметизм разрушал классический принцип знания ради знания, примата знания над приложением. В отличие от аристотелизма, который подчинял частное общему, герметизм фокусировал внимание на свойствах необычных и чудесных – «мирабилиях». Цель такого подхода, – пишет Рэттанси, – понять скрытые потенции природы и ее мистические силы. В результате тот, «кто знает эти секреты, был бы в состоянии получить желаемый результат, срезав определенное растение или переделав определенный металл, или приняв определенное лекарство в нужное время»[10].

Эта прикладная линия познания сохраняется на протяжении всего средневековья. Поскольку герметизм замыкается на неоплатонизм, основные идеи герметизма были отождествлены с учением о мире идей-образцов, что сообщило герметизму черты рациональности и определенной совместимости с христианской теологией.

Неоплатонизм – этот полузапретный в аристотелианско-христианской традиции плод – дал своеобразную философскую санкцию герметизму. Неоплатонизм, пишет Рэттанси, повышал статус архитектуры, живописи, скульптуры в тот период, когда представители этих искусств пытались подняться от средневековой неразвитой слитности к высотам профессионального ремесла. «В художественном творчестве человек подражал божественному и приближался к богу. Через красоту и гармонию произведения искусства художник направлял мысли зрителей к постижению недоступных для чувственного восприятия божественных архитипов. Эти представления не ограничивались классическими искусствами, они оказывали влияние и на технологов и на творцов новых механических изобретений. Чтобы поднять престиж собственной деятельности, технологи и изобретатели также опирались на теорию подражания божественным образцам, реконструируя «машину мира»[11].

Начало синтеза неоплатонизма с герметизмом Рэттанси усматривает у флорентийских платоников, прежде всего у Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола. Последнему принадлежит концепция «естественного мага», вызывающего на свет чудеса, скрытые в укромных уголках природы, и управляющего ими.

Дальнейшее развитие, быстрое распространение в странах этот синтез неоплатонизма и герметизма получает у Парацельса. Цели познания у него непосредственно восходят к целям божественного творения.

Близкими путями идут и утописты ХVII в. Альстед, Андреа, Компанелла, Коменский, Бэкон, причем именно в их произведениях постоянно повторяется мотив «восстановления» наук, знания, «языка Адама» со ссылками обычно либо на Моисея (Бытие, I, 26), либо на восьмой псалом Давида: «Поставил его владыкою над делами рук твоих, все положил под ноги его» (Псалтирь, 8,7). Это «восстановление» в значительной степени проясняет смысл формулы религиозной санкции науки, само может считаться частью этой формулы, объяснением прикладного ее смысла.

В строго формальном смысле наука, технологические приложения научного знания оказываются здесь не при чем, но сам этот строго формальный смысл, дающий возможность различать научное и ненаучное знание по форме, генезису, приложимости, способу социализации – продукт более позднего времени и не должен приниматься в расчет, когда речь идет о событиях ХVII в. Вместе с тем этот строго формальный смысл становится необходимым, когда следуя парадигматике, заданной гипотезой Мертона, пытаются осмыслить и поставить проблему длительности периода существования нерасчлененного комплекса знания вообще, чтобы уловить момент распада этого комплекса на составляющие его элементы.

Ряд американских историков науки ставят эту проблему как отношение теологической (естественная теология) и научной парадигматики, меру их совместимости и степень вероятности конфликтных ситуаций. Суть такой постановки проблемы состоит в том, что естественная теология и опытная наука долгое время пользуются близким по составу набором постулатов о структуре окружающего мира, связи логического и эмпирического, форме возможного знания о мире, хотя составляющие такого набора различны по генезису и по осмыслению в терминах каузальности. Речь идет о постулатах типа: вечность и неизменность мира; монотонность и непрерывность пространства и времени; познаваемость мира, выразимость его структур в логике понятий (законы природы).

Теология частью заимствует эти и другие постулаты от античности, частью вырабатывает их по ходу развития, опираясь то на платонизм, то на аристотелизм, переосмысливая природу по образу Библии («Книга природы»). Сторер, например, в предисловии к сборнику работ Мертона походя замечает: «В определенном смысле научное знание вне времени. Мы по привычке пишем: «Аристотель говорит...», «Ньютон отмечает...», что свидетельствует в пользу широкой распространенности постулата платоников о том, что все идеи науки сосуществуют где-то в области, лишенной часов и календарей»[12].

Подчиняя акты познания природы принципам наблюдаемости и экспериментальной верификации, наука, полагают другие американские историки науки, в каждом таком акте воспроизводит и выстраивает практически тот же самый набор постулатов. Если наблюдаемое данным ученым «здесь и сейчас» и каузально описанное им в терминах логики единичное явление может быть воспроизведено любым ученым «повсюду и всегда» (экспериментальная проверка, демонстрация для целей обучения, приложение), то такое каузальное описание, неограниченно путешествующее по местам и датам единичных реализаций, неизбежно предполагает на правах условия собственной осуществимости мир, «лишенный часов и календарей», конкретных пространственно-временных условий. Там, где наука строго пресекает самое возможность отхода от принципов наблюдаемости и неограниченной экспериментальной верификации научного знания, различие между теологической и научной парадигмами практически исчезает, так что опытная наука может неограниченно долго без особых потрясений пользоваться парадигмой, взятой напрокат у теологии, не проявляя заботы об обосновании ее постулатов. Конфликты могут возникать только тогда, когда научными методами приходится исследовать явления с неустранимой временной характеристикой, изменчивые по времени, при этом различие между теологическим и научным раскрывается как абсолютное и относительное истолкование вечности.

Именно это обстоятельство и пытаются использовать историки науки для определения момента разрыва науки с теологией, начала их раздельного сосуществования в области парадигматики. Грин, например, ищет такой момент разрыва в естественной истории, в геологии и биологии. Первоначально здесь принималась как естественная и не требующая доказательств теологическая парадигма: «Подобно Ньютону, Рей и Линней принимали без доказательств статистическую концепцию природы, по которой все структуры природы рассматриваются как сотворенные и изначально мудро устроенные всемогущим богом. Эта посылка постоянства и мудрого устроения видовых форм и фундаментальных структур природы вообще была существенной чертой парадигмы систематизирующей естественной истории: она непосредственно соотносилась с верой в то, что задача естественной истории – называть, классифицировать и описывать»[13].

Первая конфликтная ситуация возникла здесь после того, как Кюовье научно доказал, что среди ископаемых есть вымершие виды, и осознал катастрофическое значение этого факта для теологической парадигмы Линнея: «Сегодня нам трудно даже осознать, – пишет Грин, – какой аномалией представлялся этот факт натуралистам ХVIII и начала XIX в. В статической парадигме естественной истории виды находили определение как части устойчивой схемы творения. «Существа изначально сотворены богом, – замечал Рей, – и им же сохранены по сей день в том же состоянии и в тех же условиях, в каких они были созданы впервые». Невозможно было и помыслить, что виды способны вымирать. «Ведь если даже потеряно только одно звено в естественной цепи, – писал Джефферсон, – то могли бы потеряться и другие и третьи, и вся система вещей должна была бы постепенно исчезнуть»[14].

Кювье, по мнению Грина, ловко вышел из положения, сохранив теологическую парадигму Линнея: «К чести гения Кювье следует отнести то, что, создав своими же исследованиями кризис, он сам же и предложил решение. Распространяя метод и принципы сравнительной анатомии на изучение органических ископаемых, он демонстрировал различия между живущими и ископаемыми видами, вводил последние в область систематики естественной истории. В то же самое время, принимая геологический катастрофизм Жана Делюка, он сохранял основные черты статической парадигмы. Виды могли исчезать в результате драматических катастроф неизвестного происхождения, но в интервалах между катастрофами господствовали стабильность и мудрое устроение, обеспечивая тем самым устойчивую почву для ретроспективной таксономии»[15].

Это изобретательное решение было уязвимо не только с теологической точки зрения – бог оказывался не столь уж всеблагим и всемогущим, чтобы раз и навсегда определить мир, установить ему в должности номотета наилучшие и окончательные законы, но, и это более существенно, решение было уязвимо и с научно-дисциплинарной точки зрения, создавая весьма опасный для любой информационно самоизолирующейся науки междисциплинарный круг, когда события одной дисциплины объясняются событиями в другой и наоборот: биология в объяснении вымерших видов опирается на геологию, геология в объяснении катастроф – на вымершие виды, на биологию.

Эту противоестественную для мира науки попытку междисциплинарного общения бесцеремонно разрушил Лайель, жесткой рукой вводивший в геологию актуализм. Хотя основной принцип актуализма или относительности научной «вечности» был сформулирован Лейбницем – «свойства вещей всегда и повсюду является такими же, каковы они сейчас и здесь»[16], относительный и ограничивающий характер этого принципа был продемонстрирован Лайелем. Последний потребовал ради сохранения научных принципов наблюдаемости и экспериментальной проверки ограничиваться в объяснении наблюдаемых явлений наблюдаемыми же причинами, выводя за рамки научного познания все, что не соответствует этому правилу, поскольку, если в объяснение вовлечена «вымершая» или изменившаяся, не наблюдаемая «здесь и сейчас» причинность, такое объяснение не может быть научно проверено, становится недоказуемой гипотезой. Релятивистский смысл этого требования самоочевиден – очерченная им вечность получает «глубину», т.е. конечную протяженность по времени, в пределах которой дисциплинарные результаты сохраняют свойство истинности, могут использоваться для приложения и предвидения. Очевидна и несовместимость такого операционно-релятивистского истолкования вечности с теологической парадигмой, с разовым актом творения: у каждой научной дисциплины своя особая глубина вечности. Биологии нечего делать в докембрии, где нет следов жизни, социологии науки в античности и средних веках, где нет науки.

Основанная на последовательном униформизме и актуализме парадигма Лайеля исключала возможность привлекать на правах причин биологических изменений геологические факторы, поскольку относительно этих последних парадигма постулировала неизменность и постоянство во времени. Тем самым в биологии возник очередной кризис по поводу вымерших видов, из которого она вышла, приняв теорию Дарвина. Для современников главным в этой теории была не борьба за существование и не естественный отбор – эти идеи были известны еще по Мальтусу, – а сохранение многообразия видов в условиях их вымирания. Дарвин решил эту проблему чисто дисциплинарным способом, не вовлекая данные других дисциплин, но при этом серьезнейшим образом повредил формулу религиозной и социальной санкции науки – прославлять мудрость бога и приносить пользу ближним. В Англии это вызвало первое и затяжное антинаучное поветрие. В других странах, в частности и в США, теория Дарвина как очевидно противоречащая теологической парадигме встречала прохладный прием, вплоть до печально знаменитых «обезьяньих процессов» начала нашего века.

Таким образом, сформулированная Мертоном в 1938 г. гипотеза социализации опытной науки через опосредование научной деятельности религией по ценностно-психологическому основанию оказала и оказывает значительное влияние на складывание истории науки как самостоятельной научной дисциплины. Хотя сам Мертон практически давно отошел от анализа следствий, вытекающих из его гипотезы, основная ее идея – необходимость ради сохранения преемственности социальных изменений опосредовать любой новый институт целями, нормами, установками, ценностями наличных социальных институтов – находит многообразные и в целом плодотворные применения в исследованиях по истории возникновения и становления науки как признанного социального института.

 

Литература

  1. Rattancy P. The social interpretation of science in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900.  – L., 1972. – P.1-32.
  2. Merton R.K. Science, technology and society in the seventeenth century England // Osiris. – Bruges, 1938. – Vol.4, Part 2.
  3. Гессен Б.М. Социально-экономические корни механики Ньютона. – М.; Л.: Гос. техн.-теорет.изд-во, 1933. – 77 с.
  4. Rahman A. Trimurti. Science, technology and society // A collection of essays. With a forew by J.Needham. – New Delhi: People's publ. house, 1972. – XII, 315 p.
  5. Merton R.K. The sociology of science. Theoretical and empirical investigations / Ed. & with in introd. by N.W.Storer. – Chicago; L.: Univ. of Chicago press, 1973. – XXXI, 605 p.
  6. Бэкон Ф. Соч: В 2-х т. – М.: Мысль, 1972. – Т.2.
  7. Mathias P. Who unbound Prometheus? Science and technical change, 1600-1800 // Science and society. 1600-1900.  – L., 1972. – P. 54-80.
  8. Roderick G.W., Stephens M.D. Scientific and technical education in nineteenth-century England. – Newton Abbot: David & Charles, 1972. – 173 p.
  9. Hall A.R. Science, technology, and Utopia in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900. – L., 1972. – P. 33-53.
  10.  Green J.C. The Kuhnian paradigm and the Darwinian revolution in the natural history // Perspectives in the history of science and technology. – Norman: Okla, 1971. – P. 3-37.
  11.  Файбусович Г.М. Лейбниц о единообразии и многообразии природы (Письмо Г. Лейбница Софии Шарлотте. – Ганновер. – 8 мая 1704 г.) // Философ. науки, 1973. – № 4. – С. 125-128.
 

[1] Mathias P. Who unbound Prometheus? Science and technical change, 1600-1800 // Science and society, 1600-1900.  – L., 1972. – P. 64-65.

[2] Mathias P. Who unbound Prometheus? Science and technical change, 1600-1800 // Science and society 1600-1900.  – L., 1972. – P. 75-76.

[3] Roderick G.W., Stephens M.D. Scientific and technical education in nineteenth-century England. – Newton Abbot: David & Charles, 1972. – 173 p.

 

[4] Roderick G.W., Stephens M.D. Scientific and technical education in nineteenth-century England.  – Newton Abbot: David & Charles, 1972. – Р. 30.

[5] Roderick G.W., Stephens M.D. Scientific and technical education in nineteenth-century England. – Newton Abbot: David & Charles, 1972. – Р. 13.

[6] Ibid. – Р. 10.

[7] Roderick G.W., Stephens M.D. Scientific and technical education in nineteenth-century England. – Newton Abbot: David & Charles, 1972. – Р. 12-13.

[8] Hall A.R. Science, technology, and Utopia in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900. – L., 1972. – P. 48.

[9] Rattancy P. The social interpretation of science in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900.  – L., 1972. – P. 5.

[10] Rattancy P. The social interpretation of science in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900.  – L., 1972. – P. 5-6.

[11] Rattancy P. The social interpretation of science in the seventeenth century // Science and society, 1600-1900.  – L., 1972. – P. 8-9.

[12] Merton R.K. The sociology of science. Theoretical and empirical investigations / Ed. & with in introd. by N.W. Storer. – Chicago; L.: Univ. of Chicago press, 1973. – P. ХХIII-ХXIX.

[13] Green J.C. The Kuhnian paradigm and the Darwinian revolution in the natural history // Perspectives in the history of science and technology. – Norman: Okla, 1971. – P. 5.

[14] Green J.C. The Kuhnian paradigm and the Darwinian revolution in the natural history // Perspectives in the history of science and technology. – Norman: Okla, 1971. – P. 10.

[15]  Ibid. – P. 10-11.

[16] Файбусович Г.М. Лейбниц о единообразии и многообразии природы (Письмо Г. Лейбница Софии Шарлотте. – Ганновер. – 8 мая 1704 г.) // Философские науки, 1973. – № 4. – С. 125-128.


Категория: РЕДАКТОР/ИЗДАТЕЛЬ | Просмотров: 718 | Добавил: retradazia | Рейтинг: 0.0/0